Урод. Часть 2 — Глава 7

Сон-сказка, сон-мечта, сон-волшебство. Сотканный из бесконечной, наполненной ответным чувством близости с той, чей образ был ему так дорог, он всю ночь купал в себе его. Укутывал  в невидимый шелк иллюзии столь желанной, что после пробуждения Лорэн еще долгое время лежал неподвижно, пытаясь вернуться в неё еще хотя бы на пару мгновений.

За паутиной витражного оконного узора занимался новый день. Было, должно быть, около семи часов утра, и неуютный предрассветный сумрак окутывал остывшую за ночь комнату, прикасался холодными равнодушными пальцами стылого воздуха к его обнаженной коже. Но Лорэн пока не чувствовал всего этого, он был еще во власти ночных грез, безотчетно цепляясь за их истаивающий шлейф еще не вполне очнувшимся разумом. Увы, тщетно: окатив на прощание волной нежности и сожаления, сон все-таки покинул его изласканное за ночь сознание. И осталась лишь привычная безликая темнота опущенных век и острое ранящее собой понимание того, что все это было не в реальности…

Ему снова приснилась Доминика. Но впервые за этот месяц  сон не мучил его уже до смерти надоевшим сюжетом, превратившим естественную потребность в отдыхе в пытку. В этом сне Доминика не ускользала от него, не исчезала внезапно от его легчайшего касания и не отталкивала холодом встречного равнодушного взгляда. Напротив, она наконец-то была все-время рядом с ним. Какие бы картины не рисовались вокруг, она была рядом. И не просто рядом. Доминика во сне была с ним неразлучна. Улыбалась ему, касалась, позволяла обнять себя и клала голову ему на плечо. Они вместе встречали рассвет на берегу невыразимо прекрасного моря, крепко обнявшись, сидели на горячем песке, целовались на балконе неизвестного замка, окутанные серебристым светом полной луны, танцевали в каком-то огромном круглом и пустом зале. И все эти яркие образы были словно бусины нанизаны на шелковую нить взаимности: сливались не только губы, руки и взгляды. Сливались их сердца, и чувства переливались из одного в другое. Это было больше, чем абсолютное обладание другим человеком. Это было больше, чем отдать себя кому-то без остатка. Это было похоже на полное обоюдное стирание границ, на танцующее смешение двух потоков жизни. И в этом была такая свобода и полнота бытия, такое счастье и такое удовлетворение, что если бы это могло произойти в реальности, у Лорэна едва ли нашлись бы подходящие слова, чтобы выразить Доминике всю свою благодарность.

Но это был лишь сон. И по мере того, как бледнел и истончался его узор, оседая на складках штор, подоконнике и изгибах рамы мгновенно тающей дымкой, в растревоженном и размякшем от иллюзии сердце всё отчетливей начинало покалывать недоумением и тревогой. И прохлада не топленной комнаты стала казаться холодом. Хорошо знакомым всепроникающим холодом, присутствие которого в теле неверно было бы объяснять тем фактом, что на дворе зима, а дрова в камине прогорели еще в первой половине ночи.

Со дня отъезда Доминики, этот холод стал частым гостем в его душе. И Лорэн, впервые ощутив его, впал в окончательное смятение. Тогда ему все еще казалось, что она покинет его замок и все вернется на круги своя. Вернется его полужизнь-полудрема, затянется паутиной печального смирения его растревоженное влечение к ней, и сердце, собрав остатки невысказанного, тихо утащит их к себе, чтобы потом привычно соткать из них утешение — новые фантазии, безобидные, потому что бесплотные. И будет ими молча грезить, наедаясь их бессмысленным и красивым узором, а Лорэну снова будет ровно: безвкусно, но легко и необъяснимо просто жить.

Он думал — так и будет. И ему казалось, что лишь в этом он и нуждался, так как чувствовал, что внезапное вторжение Доминики было подобно вспышки, сполоху… Оно ослепило и обожгло его уже давно утратившее способность глубокого вдыхать жизнь существо. Словно его легкие, ссохшиеся до того ничтожного объема, которого было тем не менее достаточно для не менее ничтожного в своей узости бытия, вдруг разом заполнили огромным количеством чистейшего воздуха. Причиняя и боль, и живое волнение одновременно слишком быстро, чтобы он мог разобраться в этом противоречии. Лорэн и не разобрался, просто спас себя от всего и сразу. Провожая взглядом удаляющуюся по дороге карету, он искренне считал, что так возвращает себе покой и привычное серое, но безболезненное существование.

Но миновал день, потом другой… Прислуга прибрала комнату, в которой гостила белокурая сумасбродка. Потом прошла неделя… Но покой всё не возвращался. Тоска безраздельно владела его сердцем. Тоска и… холод. Новый, странный, не нормальный холод. От него боль расставания не только не утихала, а напротив: становилась острей. Лорэн стал тосковать так, словно бы Доминика была с ним не несколько десятков дней, а всю жизнь, с самого рождения. Словно бы они вообще изначально были одним существом, с одной на двоих душой, но по прихоти природы – двумя различными телами. И вдруг одно из тел решило отдалиться от другого на такое большое расстояние, что то, другое, утратило способность осязать их близость. Вот на что был похож этот странный холод. Он словно был всё усиливающимся напоминанием одной половинке существа о том, что вторая его часть слишком далеко. Оттого и холодно. Требовательно холодно, потому что расстояние необходимо сократить между ними, а иной порядок вещей немыслим.

Это внезапно случившееся с Лорэном переживание вместо ожидаемого возвращения к привычной жизни было до того для него ново и непонятно, что лишь укрепило в нем состояние растерянности. В его душе день ото дня теперь все сильней изнывало от холода нечто такое, что до сих вообще никогда не проявляло себя. И это нечто оказалось донельзя важным. Оно замерзало и, чтобы согреться, будило в нем воспоминания о Доминики, заставляя вытаскивать из памяти малейшие подробности. Они словно бы заменили собой ее отсутствие, став неизменным ответом на стремление вновь сблизиться с ней, всё растущее вопреки изначальному решению. Так, воспринимал свое новое состояние Лорэн, который раньше не имел ни малейшего опыта в переживании любовных чувств. Он не мог назвать это мучительное состояние души любовью. Не хотел верить, что она может быть такой. Сравнивал, вспоминая вполне терпимое и намного более приятное чувство, которое ему приносило любование Доминикой издалека. Да, с бесплотными мечтами справиться проще, чем с реальными воспоминаниями… Но с холодом одиночества, странным холодом потери жизненно важной части себя, которой никогда раньше не было в его жизни справиться как? И разве это может считаться любовью? Что же Доминика умудрилась разбудить в нем такого, что теперь без нее его душа странным образом замерзает?

Этот новый особый холод приходил к Лорэну поздними вечерами, в спальню, словно верная любовница, и терпеливо и кротко ожидал его там. И если Лорэн не успевал за день довести себя делами до полного изнеможения, если у него оставались силы, он мог и не мечтать о том, что ночь будет для него спасительной передышкой. Холод уже поджидал его. Холод несуществующих в реальности ласковых прикосновений тонких девичьих рук. Холод жадных поцелуев, обжигающих губы своей бесплотностью. Холод неспешно скользящих иллюзорных белокурых прядей по груди, замерзающей от этой ласки… Лорэн был не в силах заснуть в такие часы. Сердце оживало, возбуждая остатки рассудка, и их почему-то всегда было достаточно, чтобы то питать его фантазиями, то травить горькой правдой.  Иногда Лорэну хватало сил выносить подобный бессонный бред, а иногда не хватало.

Когда чувств накапливалось слишком много, а отрезвляющих увещеваний разума – слишком мало, когда от слепой потребности хоть на мгновение увидеть рядом живую Доминику перехватывало дыхание, словно от физической боли… Тогда Лорэн сдавался и, одевшись, спускался в конюшни, чтобы оседлать своего верного скакуна Аякса, и до рассвета (или как получиться) носиться на нем по ночной темноте окрестных троп и ущелий, отдавая всю свою боль злому холодному ветру, скорости и опасности заблудиться. Это было верное средство, но оно очень не нравилось Лорэну по крайней мере по двум причинам. Во-первых, ему не нравилось рисковать здоровьем безотказного животного, любящего его и потом покорно сносившему подобные «прогулки». А во-вторых, каждый такой случай так ясно давал понять ему, насколько он бессилен против собственных чувств, что становилось не по себе. Они, чем дальше, тем больше овладевают его не опытным в делах любви сердцем, с каждым днем всё больнее покалывая его стремлением вновь увидеть ту, от общества которой он избавился самолично, усадив в собственную карету и отправив домой. Навсегда, не прося ни о письмах, ни о повторном визите. Даже не желая в тот момент всего этого, думая лишь о том, чтобы вернуть себе привычный покой одиночества. Но увидеть Доминику… Лорэн никогда не рассматривал это как возможность облегчить свое положение. Ведь он прекрасно помнил, с каким напряжением во взгляде она рассматривала его в первый раз. И он к несчастью всегда чувствовал то тщательно скрываемое брезгливое замешательство, которое Доминика тактично прятала в самой глубине своих карих глаз всякий раз, когда испытывала его. Нет, и речи не могло быть о том, чтобы просить ее даже о самой короткой встрече. И уж тем более открывать ей свое сердце. Что он скажет ей? Да если даже и ничего… Сможет ли он сдержать себя, если увидит? Станет ли ему легче или эта встреча лишь только подарит ему новые (не нужные, потому что пустые) надежды?

«Мое признание не изменит ничего» — часто рассуждал про себя Лорэн, успокаивая таким образом себя в наиболее тяжелые минуты, когда сердце начинало вдруг бунтовать и требовать каких-то действий, попыток, чуда, — «Более того, оно едва ли обрадует Доминику. В лучшем, случае смутит и заставит искать вежливые слова для вежливого «не возможно». Мне не на что надеяться. Всё что я могу – желать ей от всей души счастья, посылая её образу в моей сердце лишь светлые мысли. И учиться любить ее на расстоянии. И не думать, что господь, все-таки жесток ко мне, а мое положение – лишнее тому доказательство.»

Однако, Лорэн признал, в конце-концов, что Доминика – не просто очень красивая девушка, с которой он провел незабываемую ночь. Что дело вовсе не в ночи, не в ее внешней красоте… Что она та, кого выбрало его сердце, кого оно «узнало» и приняло в себя безоговорочно. Да, Лорэн все больше проникался пониманием того, что его чувство к ней больше всего похоже на возбуждение от нечаянной встречи с человеком несоизмеримо более родным, чем любой из его почивших родителей. И пусть природа этого странного родства не постижима, но это по всему так. А раз это так, вряд ли это чувство скоро пройдет, подобно тяжелой, но быстротечной болезни. И если он не хочет сойти с ума от не проходящей потребности быть рядом с Домиников, он должен все-таки найти в себе силы и учиться как-то жить с этим, надеясь на то, что со временем тоска по ней перерастет в нечто более управляемое и перестанет жечь его так сильно, как сейчас. И быть может тогда, он даже научиться испытывать благодарность небу за то, что подарило ему возможность встречи с тем, кого называют «второй половиной».

Так Лорэн смог подбодрить себя к концу второго месяца прожитого в разлуке с Доминикой. И даже немного привыкнуть к новым чувствам, хотя по-прежнему был им не рад. Ведь он всегда осознавал всю их неприкаянность, обреченность и по сути не нужность той, к кому они были обращены. Он даже привык к своему новому сердцу, теперь такому живому, но все-равно глупому, привык к тому, что когда-то такое уютное и родное одиночество приносило ему теперь боль, особенно после снов, по утрам, привык к выматывающим приступам влечения, к слепой потребности увидеть, приласкать, обрадовать…

Привык, одним словом, к поселившейся в сердце любви, ответа на которую ждать не приходилось и в этой привычке теперь проживал день за днем.

Лорэн не знал, когда его душа усвоит этот странный печальный урок. Он хотел, верил, надеялся, что – скоро. Ведь он совсем не хотел страдать. И пытался, как мог, отвлечь свой разум от кропотливого и бесконечного перебирания бисера воспоминаний, занимая себя делами поместья больше обычного. Топил себя в них, иногда доводя Джекоса до бешенства своим бесконечным участием, сводящим работу управляющего к бессмысленному следованию по пятам своего не в меру расторопного господина. Джекос кипятился, однако, молча, в свою очередь понимая, что иначе сейчас быть просто не может. Лорэн видел его понимание и молча был ему за это благодарен. Так, вместе с болью неразделенного чувства к женщине, он получил радость крепнущей день ото дня дружбы. Молчаливой странной дружбы слуги и господина. Теперь они понимали с Джекосом друг друга без слов, больше времени проводили вместе за работой. И Лорэн был искренне рад тому, что Джекос ни разу не спросил его о Доминики, не залез из беспокойства вопросами в сейчас закрытую для всех душу, где все еще неловко устраивалась любовь, порой ломая собой там что-то, порой выталкивая что-то из нее навсегда, чтобы освободить себе побольше места. И вопросы управляющего, пусть даже самые участливые, продиктованные самыми лучшими из дружеских чувств, были бы сейчас не желательны.

Так же не нежелательны, как и приснившейся ему сегодня этот чудесный сон.

Лорэн заставил себя все-таки встать и выглянуть в окно. Сквозь морозный узор сочился бледный холодный свет. Он немного посмотрел в него, слушая свое сердце. Глупое, оно, конечно же, бездумно приняло иллюзию сна за долгожданную пищу, и теперь торопливо перебирало эти таявшие в ладонях кусочки тумана, всматривалось в них, и пыталось накормить их пустотой припрятанные для этого случая надежды. Глупое… обезумевшее от вынужденного воздержания, до сих пор не желавшее понимать, и давившееся теперь обманом, и все-равно не понимающее…

Лорэн не мешал ему. Такие моменты все еще случались, но он привык и к ним. Он просто стал одеваться, почти равнодушно взирая внутренним зрением на бушевавшее сейчас в груди волнение. Оно было сильным, таким сильным, что выбора у Лорэна сейчас просто не оставалось. Он знал, что последует за этим первым приступом, знал, что скоро его сердце замрет в недоумении, а потом спаси господь Джекоса, если у него не найдется на сегодня ни одной стоящей идеи, как занять своего хозяина так, чтобы он забыл обо всем на свете, кроме этого дела.

«Вряд ли у Джекоса найдется нечто подобное, да еще зимой – порой более чем скудной для всякого рода занятий» — со вздохом подумал Лорэн, спускаясь в безлюдный пока еще двор и направляясь к конюшне.

Утренний холод пробирал его до костей, заставляя отвлекаться, и это радовало. Аякс встретил его сдержанным тихим ржанием и понимающе ткнулся ему в плечо черной шелковой мордой, пожевал ткань рукава влажными горячими губами. На какое-то мгновение Лорэн поддался чувствам, с силой прижался лицом к лошадиному лбу, обнял за шею, зарылся пальцами в тщательно расчесанную накануне Карлом густую гриву. Закрыл глаза, сглатывая подступившее к горлу рыдание. Бессилие, усталость, неизбежность, обреченность на молчание. И – впервые – злость. Но тут же вслед за ней – раскаяние, смирение и снова бессилие…

– Прости, мой хороший, – прижимаясь уродливыми губами к белой «звезде» на лбу Аякса, хрипло прошептал Лорэн, чувствуя, что слеза все-таки скатилась, но легче от этого ничуть не стало, – Я все еще не могу без твоей помощи. Прости.

Обрывки сновидения упрямо лезли в сознание, разум и сердце жадно хватали их, дрались за них, разочаровывались их призрачностью, и снова хватали, кутались в них, пытаясь согреться ими, словно реальными. И все это повторялось, и повторялось…

Аякс фыркнул и снова ткнул хозяина в плечо. Настойчивей. Отвечая ему и прощая его. Лорэн еще сильней обнял его, потом отстранился, проверил, не раскован ли он. Потом приладил седло, упряж…

А потом вороной масти жеребец с белой «звездой» на лбу и переливающейся шелковой нуаровой шерстью, словно бешеный выскочил из конюшни, и вылетел в главные ворота, которые едва успел открыть заспанный и взъерошенный привратник, унося на себе всадника.

Оказавшись на дороге, Лорэн сразу пустил Аякса галопом, и какое-то время они неслись во все больше светлеющем утре просто вперед. Жеребец не сбавлял темпа, рассекая густой холодный воздух со свистом. Лорэн знал, что шпоры ему не нужны, поэтому не надел их – умница Аякс прекрасно понимал своего хозяина и без них. Он был согласен на галоп, если его хозяину это было сейчас так нужно. А Лорэну это было нужно. Чувствуя, как мороз помноженный на скорость, обжигает его тело, бьют по нему с оттяжкой, как впиваются в околевшие руки затвердевшие от холода ремни упряжи, как щекочет короткими касаниями лицо развевающаяся грива Аякса, Лорэн отвлекался от чувств, растревоженных сном. Забывал о них. Они глохли, забиваемые ощущениями, более реальными, более сильными. Но Лорэн хотел ускорить их угасание. Злоба на ситуацию, на беспомощность перед ней, на своей уродливый облик, на глупое свое сердце, на предавший его рассудок, на дававшийся теперь так тяжело покой, была новой гостей для его души. Но сегодня, похоже, частой… Именно она внезапно заставила Лорэна придержать коня, глубоко вздохнуть и выпрямиться в седле, расправляя перекошенные плечи. На мгновение задохнуться от знакомой боли, ощутить, как она заполняет собой всего его, вытесняя любые другие чувства. Любые, все, от которых он так устал. Несколько мгновений пустоты в сердце, все мысли и образы убиты. Только боль. Угасающая боль насильно выпрямленного кривого тела. И шумное дыхание, утонувшее в дыхании Аякса.

Конь тревожно фыркал, неуверенно перебирая ногами, топчась на месте, сбитый с толку не обычным поведением хозяина. Переживал и косил на всадника блестящим черным глазом.

Лорэн пришел в себя. Медленно выдохнул, огляделся. Истертой поводом ладонью похлопал Аякса по шее, успокаивая его, и успокаиваясь сам. С удивлением понял, что успел отъехать от замка довольно далеко. Боль почти прошла, злость исчезла без следа, оставив лишь недоумение. Лорэн себя сейчас совсем не понимал. Не понимал, почему вдруг разозлился, не понимал, зачем друг захотел причинить себе и физическую боль, разве душевной боли до сих пор ему было мало? Но думать об этом он сейчас не хотел, не мог. Безумие это всё было или нет, но оставило оно после себя долгожданное тупое опустошение, покой выбесившегося сознания, спасительное бесчувствие…

И Лорэн с наслаждением окунулся во всё это, чувствуя, как же он давно не отдыхал душой, и как хорошо, все-таки, вот так вот на время умереть для всех своих чувств и желаний разом. Как хорошо на время потерять способность думать и страдать, и просто быть. Остаться замершим телом, горящей на морозе кожей рук, дыханием… И как давно он потерял эту способность  просто быть.

– Твой хозяин, кажется, совсем сошел с ума, – тихо проговорил Лорэн, обращаясь к Аяксу, дернул в усмешке уголком губ, и направил жеребца с дороги в поле.

Конь ступал шагом, проваливаясь в белое нетронутое ничьими следами покрывало из снега. Лорэн смотрел остановившимся взглядом вниз, в его белизну и блеск, слушал, как под натиском копыт Аякса ломается на нем тонкая спрессованная искрящаяся корочка. И ни о чем не думал. Не любил, не хотел, не вспоминал, не чувствовал. И этот едва различимый повторяющийся звук был лучшим из всего того, что он слышал в последнее время. Тишина, холод и звук ломающегося под копытами коня наста.

И Лорэн совсем уже было ушел в себя, отпустив даже из рук поводья, как вдруг к этим звукам прибавился еще один. Странный и какой-то не уместный.

Он не охотно обернулся и с удивлением увидел, несущуюся вдалеке по тому же полю черную карету, запряженную четверкой гнедых лошадей. Из оконца высовывалась голова какого-то незнакомца. И, похоже, смотрел он именно на него.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован.